Читати більше
Баша
Пользуясь тишиной и правом на передвижение, еду искать тех, о ком, всё это время болело сердце. Первые Зимовники. Там Маринка. Та самая царица полей, и хозяйка степи, о которой я как-то писала в своих степных историях. Она уже месяц не выходит на связь, не возит молоко, и ее отсутствие давно тревожит душу.
Дорога на Провалье, куда я всегда ехала с нескрываемым волнением и радостью, сейчас вызывает лишь страх и отчаяние. Сгоревшая техника и посадки, черные поля, воронки от снарядов. Чем ближе к селу, тем сильнее бьется сердце. Я понимаю, что просто боюсь. Я устала терять. Устала от войны. Её стало слишком много. Она здесь в каждом взгляде, слове, поступках, новостях, разговорах, ходит в камуфлированных одеждах, ездит на танках, выдвигает свои условия для оставшихся жить.
Я думала, вот нет взрывов, стрельбы, всё, нет войны. А она тут, держит, холодит, не отпускает. Блок-пост. Проверка документов. Показываю разрешение. Уточняют цель поездки. Ищу родню. Спрашивают, кого ищем. Называю имя, адрес. Сверяют с каким-то списком, скорее всего это список местных жителей. Дают добро. Не выдерживаю, спрашиваю, хоть живы. Махают, кивнув, мол, езжай, живы.
Едем дальше. Поля с не убранным подсолнечником, жухлым и низкорослым в этом году из-за засушливого лета, густо изрезаны траками танков. И степи. Черные, страшные. Моя земля встречает меня, как морщинистая старуха в черном платке, который уже и не траур, а так, обыденность, высохшая от горя и сгорбленная от непосильной тяжести обреченности.
Я никогда не видела степь такой. Она всегда была разной, но живой и игривой. Иногда с ярко-желтыми прогалинками ветреницы, игриво разбросанными между холмами так, если бы солнце пускало солнечные зайчики, эротично поглаживая оживающую от зимнего сна землю. Томно-стыдливой, когда степные курганы покрывались фиолетово-голубой дымкой фиалок, похожей на диковинную одежду турчанки, в которой, как звезды, вспыхивали лучики диких тюльпанов, плелись витиеватой вязью барвинки, а сиреневые и желтые ирисы изгибались между шелковистых складок травы так, что казалось, еще не много и качнутся бедра курганов, маня в безумный восточный танец, как будто это и не степь, а ясноокая Настя в танце меняет свою судьбу беря в плен сердце Великого Сулеймана. Глубокой и бескрайней в конце лета, когда ковыль превращал степь в серебристый океан, летя по которому, я чувствовала себя Бегущей по волнам, а падая, растворялась в нежной жемчужно-розовой пене мускусного шалфея и голубых незабудках. Даже осенью, в период желто-коричневого покоя, прерываемого резными шарами перекати-поля, которые, как огромные колесницы, неслись за горизонт, степь жила, дышала, пульсировала источая всегда разный, но удивительно тонкий и родной запах.
Мертвая, расстрелянная войной моя земля лежала передо мной с закрытыми глазами и пахла гарью и машинным маслом.
Поворот в село. Здесь всегда вдоль дороги струились ивы. Большие, пушистые, они красовались своими кронами, как красавица любуется густыми, ухоженными косами. Внизу родник, где мы обычно набирали воду. Их нет. Вернее вместо них, как еще одно напоминание о войне, рваные и сгоревшие стволы, бросающие тень на потрескавшуюся глинистую землю. Родника тоже нет. Зато есть сгоревший остов бензовоза.
Отвожу глаза. Я всегда отвожу глаза, видя сгоревшую технику. Мне стыдно за то, что это на моей земле и страшно, я ведь понимаю, что техника не ездит сама. Всегда напрашивается вопрос о судьбе тех, кто держал руль, и, закусив до крови губу, до последнего жал на педаль газа, пытаясь прорваться через войну к жизни. Я боюсь ответа. Поэтому отвожу глаза.
Наконец мы заезжаем на улицу. Лают собаки. Трепещется на ветру белье. Трактор у двора с лафетом набитым скошенной кукурузой. Жизнь.
Возле двора Маринки нас громким лаем встречает огромный алабай.
- Шалфей, Шалфей, это я, - пытаюсь напомнить собаке о дружбе, но безуспешно, он пережил войну и у него больше нет друзей.
И вот на пороге она, Маришка. Обрадовалась. Слезы. Слезы. Мы стали жестокими на этой войне, когда дело касается наших врагов, но удивительно чуткими, когда речь идет о родных душою людях.
Я часто слышу, как люди говорят, что плачут, слушая о погибших, смотря кадры, как хоронят прикрытых желто-голубыми флагами Героев, оплакивают незнакомых, но отдавших жизнь этой войне.
Мы так и не может определить, что это за война. Нам говорят АТО. А идет война. Террористы могут захватить корабль, самолет и, даже, поезд. Или театр, или, например, дом. Но область?! Страну?!
Если это война, то кого и с кем? Перевязанные черно-оранжевыми или триколорными лентами люди называют эту войну Великой Отечественной и бьются за Отечество. Чтобы как-то оправдать постоянную ложь, грабежи, получение зарплаты за убийство своих сограждан в соседней стране, разбитые города, они придумали себе сказочную страну, где они - олигархи, где у них большие зарплаты и они не работают, а просто всем управляют, такой вот рог изобилия Новороссию. Им хорошо в придуманном мире, за который они убивают. В нем они, вчерашние рабы, сегодня хозяева жизни. Распивая дорогой виски, украденный из разбитого ими магазина, они чувствуют себя ровней Ахметова, и, захмелевшие, мечтают, опершись спинами на мешки с песком, окружающие блок-пост, как теперь будут сами владеть несметными богатствами.
Они никогда не жили в придуманной ими стране, но уже убивают за нее. Они даже не знают, будут ли там счастливы, они даже не попытались задекларировать какие-то общепринятые законы, на которых можно было построить это всеобщее, всех обогащающее счастье, они даже не создали до конца эту свою иллюзорную Родину, но обагрили ее кровью, сделав несчастными тысячи людей, выгнав их из домов, забрав жизни их близких. У нас говорят "на чужом несчастье счастье не построишь" - вот это о новороссах.
Говорим об этом дома у Маришки шепотом, оглядываясь даже в комнате. У нее почти все хорошо, если можно сказать о жизни в этих условиях. Не звонила - сгорел телефон, а номера не помнила. Не привозит молоко, некого доить. Казаки забрали всех коров в селе, выпотрошили дома, подвалы. Она спасалась от набегов, когда ушли наши войска, вырыв в огороде под навозной кучей землянку. Так и спали в ней втроем: она, муж и алабай Шалфей. Маришка рассказывает, о собаке долго и с любовью. Заранее толкал носом в двери, когда слышал чужих или приближение боя, не лаял, просто смотрел в глаза и она все понимала.
- Хоть мужа уберегла не снасильначали, - смеется, - а то казаки тут таким занимались, у-у-у, куда той гей Европе, как они говорят. Прямо казачий курень "Голубая луна" организовали.
Мы смеемся здесь с разных вещей, но, в основном, с очень страшных. Нормальный человек таким шутить не будет. Это нервный смех или победоносный. Типа, а вот я назло выжила. И смех.
Об ужасах грабежей не рассказывает. Я не спрашиваю. Не хочу переживать это вместе с ней. Она мне благодарна за это. Ей не хочется во все это окунаться заново. Даже воспоминания ранят. Поэтому мы быстро расстаемся с болью, стараемся не держать ее внутри и не делиться ею. Закатываем ее в душу, как помидоры в банки. На потом. Мы разберем, переживем, перечитаем эту боль потом. После войны. Сейчас стараемся говорить и вспоминать только хорошее. Я тоже молчу о допросах. Об ударе прикладом по спине. О предательстве человека, которого считала родным. О запрете писать, о потери работы. Зачем? У каждого тут подобное горе. Горем нельзя делиться, чтобы не множилось. Мы делимся радостью.
Я привезла ей распечатки написанного. Когда мы потеряли веру, спасали именно диалоги с друзьями в фейсбуке, общие молитвы, переживания. Я тогда читала ей по телефону. Сейчас привезла. На память.
Ругает. Зачем, мол, рисковала. Могли машину обыскивать. Прячет.
- Прочитаю, сожгу, не переживай, - говорит шёпотом.
- Рукописи не горят, - горько улыбаюсь.
Мы снова плачем. Молча. Запивая слезы чаем.
- Как там, - в голосе больше страха, чем надежды.
Там - это в Киеве, на большой земле.
- Все хорошо. Бьются, обещают не бросить. Люди поняли, что Донбасс - это не шахтеры-рабы, бабки с иконами и алкаши, а еще и мы с тобой. А как оно будет, не знаю, Мариш. Ты же видишь, что и сколько.
- Вижу, - выдыхает. - Я хоть помогла тогда?
-Да! Очень!
Мы не говорим фразы до конца. Мы знаем их смысл в глубине себя. Каждый из нас принял решение. Каждый выполнял свой долг. О ее подвиге никто и никогда не узнает, так же как и о подвиге сотен маленьких людей, живущих по пути следования колонн.
Мы прощаемся. Я боюсь задавать один вопрос. Она задает сама:
- Ты останешься тут?
- Не знаю. Давят. А ты?
Качает головой. Нет!
- Напиши, когда доберешься.
Молчаливый кивок. Слезы.
- Ты знаешь, эти, - кивает на соседские дома, - как бежали от хунты, все ведь бросили, собак, котов, коз. Я кормила. Пожары во дворах тушила. Дома их спасала. Теперь они вернулись. Дома ведь разграбили, что я могла сделать, ты же знаешь, сколько тут нечисти было, одни казаки чего стоили, -вздыхает, - а они теперь претензии ко мне, мол, осталась, должна была следить. Деньги за убытки требуют. Судом пугают. Ополчением. Заели совсем. Не могу.
- Беженкой? Может дать телефон волонтеров, - спрашиваю.
- Нет, что ты, людям на шею, в такое время, что ты. Я к родне мужа. В Сумы. Сказали, примут. Каждый день звонят, зовут.
- А Шалфей?
- Довезу. Пожитков мало. Мы на машине с прицепом. Довезу. Я даже кролицу с кролем повезу, тех, помнишь, - улыбается.
И я улыбаюсь. Конечно, помню. С конкурса на День города, где Маришка такими ядреными частушками о Януковиче сыпала, что ей вместо одного кроля двух дали, чтобы только петь перестала.
Прощаемся. Я спрашиваю о безопасности дороги дальше.
- Ты к ней? - понимает мои мысли Маринка.
- Да. Проеду?
- Оставляй свою машину тут. Могут стрельнуть по чужой. Иван на нашей, битой довезет. Пропуск есть?
- Есть!
Перегружаю в простреленную битую "Жижку" сумку.
- А это от куда? - киваю на машину.
- Да казаки бросили. Они же сюда на старье или лошадях, а от сюда на иномарках, - пояснила с горечью, - вот и ездим. Свою у кумы спрятали в городе, в гараже, успели.
Передает мне и свои гостинцы. Яйца, тыкву с огорода, варенье, пол мешка кукурузы. Она даже не спрашивает куда. Уже поняла. К ней, это к Баше. В степь...
...С Башой я познакомилась несколько лет назад, в степи, случайно. Мне нужен был калган, поэтому, вооружившись картой, я гоняла мужа от посадке к посадке, разыскивая подходящее место возможного произрастания.
Он уже привык к моей одержимостью степью, травами, отрешенному взгляду, с которым я часами блуждала по курганам, к корешочкам, букетикам трав. Дома мне была выделена кладовка, где были обустроены полочки, растянуты веревочки, стояли баночки, настоечки, порошки, мази, мельничка. Там мое царство.
Сначала он не понимал и бурчал, мол, ты же не продаешь эти микстуры, порошки, чаи, для чего собираем столько. А после зимы, когда все это выпивалось, втиралось и раздаривалось хворающим, как только появлялась первая прогалинка, вез в степь. Ему нравилось смотреть, как я потягиваюсь на солнышке и, урча словно кошка, трусь о пробуждающиеся деревья. Поэтому ежегодная радость нахождения первого подснежника уже стала семейной традицией.
Я бродила в тени дубовой рощи, вдыхая смолисто-ванильный запах скумпии и вглядываясь в растительность.
Из-за деревьев, по малозаметной тропинке мне на встречу вышла женщина. Я опешила. Во-первых, мы были очень далеко от сел, а во-вторых, у меня было странное чувство нереальности и даже какой-то сказочности от увиденного. Она шла, чуть сгибаясь под вязанкой хвороста, держа в руках клюку и корзину наполненную травами. Одетая с ног до головы во все черное: черная безрукавка из стриженой овчины, длинная юбка из тонкой черной шерсти, такой же черный платок с длинными кистями, как-то не по-нашему повязанный на голове.
Как паранджа или чалма, - подумала я, - чеченка что ли. Или татарка?! Странно!
У нас говорили, что приехали и заняли брошенные дома в селах то ли чечены, то ли дагестанцы, то ли татары. Вроде бы бежали от войны. Тогда это было дико и не понятно, как это, бежать от войны. Почему война? Где?! Тут мир, работа, солнце, как может быть война?! Это не укладывалось в сознании. О войне в Грузии, Осетии, Чечне мы тогда мало что знали. Идет, ну и идет. Она далеко и нас не трогала.
Приезжие беженцы, которые иногда нелегально переходили через границу с Россией, селились в брошенных домах общинами. Да и какая тут граница, смех один. Степь, поле, посадки и Россия. С момента передела СССР и образования, так сказать, границ, местные вовсю мотались в Гуково и обратно полями, попирая все международные и территориальные законы и правила.
Вот так у нас и появились беженцы. Сначала женщины и дети, а еще старики. Молодые мужчины приезжали уже потом, когда заселялась семья. Ничего не просили, никого не трогали. Сами разводили баранов, овец, ткали, пряли, продавали сыр и мясо, тапочки и пояса из собачьей и овечьей шерсти.
Вышедшая мне на встречу была такая нереальная в этом степном фейерверке красок. Я - радостная в ярком сарафанчике, и она - как противоположность, как вызов лету, строгая и в черном. И этот хворост. Я не могла определить ее возраст. Она не была слишком старой, но от нее шла удивительная сила мудрости и стати.
- Здравствуйте! - улыбнулась я приблизившись.
К моему удивлению она поздоровалась по-русски, хотя с сильным акцентом. Ее взгляд словно ощупал меня и остановился на корзинке с травами.
- Вот, к зиме готовлюсь, травы на чай собираю, - увидев ее взгляд подытожила я, - вы вижу тоже, -кивнула я на ее корзину.
Она что-то быстро сказала на своем языке, мне показалось, что все же похожем на грузинский. И показала на васильки.
- Такой трава у нас не рос. Много тут. Ты первый вижу собирал. Другие нет.
Я поняла, что она не знает название и использования цветка. А я помнила только народное, медицинское выветрилось из головы.
- Это похоже на лаванду, только запах другой. Здесь называют васильек. Разновидность шалфея. Я достала из корзинки травы и показала ей. Вот шалфей. А это, василек. В чай, от ангины, от температуры, кашля, успокаивать нервы...
Я и так говорливая, а тут интересующийся травами человек, что здесь большая редкость. Люди тут живут, а за лекарством в аптеку, многие травы сорными считаются. У меня подруга снотворное по рецепту дорогущее покупала, я ей чай сделала. "Сплю, - говорит, - хоть гром, хоть салют, хоть камни с неба". Показала ей из чего чай, она в шоке: "Это ж, - говорит, сорная трава, везде растет".
Так и живут, на земле, а о земле ничего не знают и ее дарами не пользуются. А ведь земля щедрая, запасливая, все приготовила, только не ленись и в корзинку клади.
Мы долго перебирали травы, ее и мои, я рассказывала, она повторяла названия, говорила свои. Спрашивали друг у друга, что да для чего. Она говорила на сносном русском, с сильным акцентом, часто переходила на свой, возвращалась на русский, но я ее понимала.
- Пойдем, - позвала она меня, и оставив свою корзину и хворост, который оказался лозами вербы, повела меня чуть ниже за дубки. Там в ложбинке среди ясеней и зарослей татарника, виднелась полянка калгана.
- Давайте мы вас до села довезем, - предложила я, поблагодарив за подсказку. Быстро подкопала пару кустов и, вытрусив с них землю, бросила корешки в корзину, - всё, я готова, пойдемте.
Она попыталась отказаться, но я, подхватив хворост, тянула все это к машине, а на встречу, увидев меня с попутчицей, подошел муж.
Оказалось, они жили даже не в селе, а на старой колхозной бригаде. Найти ее в степи - целая история, ее нет ни на карте, ни в памяти даже старожилов. Три улицы, состоящие из старых каменных мазанок, половина из которых развалилась, стояли почти на границе. Сюда не ездят автобусы, тут живут чабаны, что держат стада коз и коров, пара стариков, да пару семей бывших зеков, которые не найдя социального и доступного жилья так же селились в брошенных домах.
Зимой здесь царство пронзительных степных ветров и волков. Из дома выходить вообще нельзя, может напасть стая. Некоторые дома, если можно так назвать, норы, пещеры, строили, выбирая из скал плиты камня. Его здесь называют пластушка. Вот сюда и приехали беженцы. Откуда, я не спрашивала, посчитала невежливым.
На нашу машину сразу обратили внимание, я вздрогнула, увидев в руках мужчины ружье. Наша попутчица резко что-то сказала в открытое окно машины и мужчина остановился, склонив голову. Женщины, сидящие с детьми возле домов, что-то пряли или мотали из шерсти. Почти все были одеты одинаково, черные юбки и платки, закрывающие почти все лицо.
Мы помогли попутчице выгрузить хворост и травы.
- Ой, я не спросила как вас зовут - извинилась я, - меня Лена.
- Баша, - отозвалась она.
Попрощавшись, мы уехали, а муж еще долго читал мне нотации за экстрим с незнакомыми женщинами в черном и мужика с ружьем. И только дома до меня отчетливо дошло, я не говорила ей, что ищу калган. Не говорила!
Я почти забыла эту встречу, только в городе стала приглядываться к людям, продающим изделия из овечьей шерсти и баранину, в надежде встретить Башу.
Уже и не помню, сколько прошло времени с той встречи, но она мне приснилась. Она ждала меня, облокотившись на тын, выплетенный из тонких стволов молодых деревьев забор, который у нас до сих пор ставят в селах. Иногда едешь по селу, плетенные заборы, кувшины на них, подсолнечник, мальвы, вот правда, крыш из соломы на мазанках не хватает, чтобы были полные гоголевские Диканьки, но только в Донбассе, на границе с Россией.
Найдя предлог, кинув в сумку книгу о лечебных растениях Донбасса, пару чайных сборов, приготовленных мною, наливку на цветах акации, чае каркаде и землянике, я уговорила мужа поехать на бригаду.
Мне реально было страшно. Мы проезжали по улице и я видела, как черные люди, настороженно смотрят на нас. Но возле дома стояла Баша и она действительно нас ждала.
Так началась наша долгая, странная и непонятная дружба, двух не мене странных, говорящих на разных языках, но понимающих друг друга без слов женщин ...
…Удивительно, но больше блок-постов не было. А зачем, Россия здесь полноправный надзиратель, друг и партнер по войне. Так что охранять границу уже не от кого. Мы ехали по разбитой взрывами дороге, то и дело, подскакивая на сидениях, и держась за всё, во что можно было вцепится, машину трясло на ухабах. "Как на брычке" - сказал смеясь Иван.
Глядя на изрытую снарядами степь, я отчетливо понимала, что вряд ли смогу в ближайшие пять лет смело ступить на эту, нафаршированную осколками и неразорвавшимся минами, землю. О травах нужно забывать, как и о воле, путешествиях к морю, в Станицу за грибами. Везде, где прошла война, земля закрывалась от людей растяжками, воронками и страхом.
Вот раньше, едешь по дороге, только ветер да поля. Эх, хорошо. Музыка звучит, ветер треплет волосы, дети радуются поездке, шашлычок маринуется в кастрюльке, и сердце не заходится от страха, что из кустов могут выскочить вооруженные люди, а глаза не вглядываются в заросли, выискивая танки, пушки или военных. Безопасность и свобода, теперь здесь оксюморон.
Доехали до колхозной бригады мы быстро. Пять домов стояли без крыш и все без исключения, без стекол. На улице никого не было. Хотя в последние годы, тут вовсю кипела жизнь. Отстроились дома, во дворах блеяли овцы, кудахтали куры, бегали детишки, стояли спутниковые антенны, даже появился свой маленький магазинчик. Но это было "до", сейчас "после", вернее сейчас еще война.
Баша ждала меня. Она всегда знала, когда я приеду. Я уже к этому привыкла. Она была такая же почерневшая, как степь, а ее морщины стали глубже и приобрели четкие формы, так же, как и мои. Мы обнялись, первый раз за столько лет знакомства. И первый раз я не улыбалась и не щебетала.
Мы зашли в дом. Окна были наглухо завешены шкурами, так как стекол не было, а три, выходящие на улицу, заварены металлом. Железная дверь. Засовы. Оружие. Его много.
Мы прошли в ее комнату. Это была и кладовая, где хранились травы, мази, древние книги, и спальня. На полу лежали шкуры овец и два автомата. Вместо ламп, самодельные лампадки, выделяющие чадный вонючий дым. Наверное, так жили горцы в прошлом веке. Странно, но мужчин не было видно.
Вместо слов беру Башу за руки. Теплые, шершавые, морщинистые, пульсирующие. Мы не говорим ни о чем. Опять же, зачем, когда все понимается без слов. Она пережила две войны, она знала больше, что я могла ей рассказать. Молча, отдаю ей подарки. Она, молча, начинает разбирать сумки. В комнате только наше дыхание, шуршание пакетов и масло, горящее в самодельных лампах потрескивает, нарушая тишину, маленькими выстрелами, чпах-чпах.
- С девочкой говори еще, - вырвал меня из внутренней тишины ее ставший еще больше уставшим и грубым голос.
Баша держала в руках бутылку с самогоном. Его передала моя кума, которую она вылечила от вросшего ногтя. На самогоне Баша настаивала травы, сейчас это и спирт, и лекарство, и деньги. Все, как в войну, правда ту, о которой рассказывала моя бабушка.
Я ничего не говорила Баше о перепуганном взрывами ребенке, которого выводила из состояния стресса своими сказками, но это было и не нужно. Она знала всё сама, как тогда, с калганом.
- Нет их, - выругалась по своему (я это поняла по интонации), держа в руках пачку соли и сахара, переданных тетей Катей Лесных, - сами качар ушли.
Я уже знала по звуку, что качар - это очень плохо. Это хуже чем смерть, может это Дьявол или Ад, этот качар. Значит, к тете Кати идти, опустив глаза. Ее сын и невестка ушли воевать за деньги, чтобы отдать кредит за машину. На поселке говорили, что их расстреляли, то ли за мародерство, то ли за долги своим же, но она ждет, не верит. Война. Здесь люди гибнут за разные никому непонятные вещи.
Я привыкла к тому, что Баша все видит и знает. Мне этого не дано. Я чувствую травы. Могу понять, как их соединить между собой, как они поют вместе, чтобы отдать лечебную силу. Бывают странные сны или непонятные видения. Но Баша это другое. Это как из тайного мира, в который я могу заглянуть только с ее разрешения. Раньше я не верила в такое. Теперь просто знаю. Мир не так прост, как мы думаем.
Баша показывает рукой, мол, садись. Опускаюсь на мягкие, но плохо пахнущие шкуры. От копоти першит в горле, и слезятся глаза. Но мне все равно хорошо, от того, что она жива. Стыдно, что я тогда так легко к этому отнеслась: беженцы, война, мол, это где-то там. Оказалось чужой войны не бывает.
- Хорошо, что пришел, знала, что нужно идти,- это она ко мне, протягивая пиалу с дымящимся приторным настоем из татарника и молока. Баша стала еще сильнее путать женский и мужской род, акцент тоже усилился, - сил нет, на войну ушел сил. Тебя видел. Не боялся за тебя. Ты много с людей был. Очень хорошо. Это вот так, - она сжала две руки вместе, - ты с много людей. Много слез, -выдохнула она, - тяжело. Я думал, что война больше не придет, бежал, бежал от войны, и она догнал, плохо.
Она сидела, подобрав ноги, чуть покачиваясь, как камыш на ветру. В ее сгорбленной фигуре была усталость, одна усталость, серая, как старая шаль на плечах.
Первый раз мы говорили не о травах, рецептах, настоях или лечении, а о войне. Баша рассказывала мне хриплым голосом о той войне, своей. И я впитывала ее войну, глотая, как горьковато-приторный настой из пиалы. Какие же они одинаковые, войны даже, если они в разных концах мира, и, даже, если на разных языках. Они делают женщин старше, а голос сиплым. На войне каменеют сердца и чернеют души. "Мы с Башой, как ивы, как печальные выгоревшие ивы, над высохшим родником",- подумала я.
Далекая, никогда не ощущаемая мною Осетия, сидела со мной на овечьих шкурах, пила настой татарника, смешанного с чабрецом, заваренным на овечьем молоке. Где-то, на другом конце мира, может быть вот так же сидит Палестина или Израиль, или Ирак. Теперь для меня татарник - это вкус войны. Думаю, если бы мы, женщины городов, переживших войну, собрались вместе, нам не нужно было учить язык, мы бы все поняли по глазам.
Башара, Баша - посланница неба, несущая благую весть или благовестная. Так называли девочек, которым древние ассирийские жрицы передавали знания рода. Ее бабушка и мать носили эти знания: как лечить силой земли, звезд, молитвы, историю рода с рождения Христа, само знание слова Христа, передаваемы по ее роду. Она христианка с арабско-персидско-ассирийско-грузинскими корнями, которая хранила знания древнего арамейского, грузинского, арабского, турецкого языков, а теперь еще и современных русского и украинского. Она помнила все войны своего рода. Я только две.
Ее война была страшнее. То, что видела я, всего лишь краешек, развивающегося над моей землей, скорбного савана, который носит вместо плаща всадник войны. Она смотрела ей в глаза.
- Слушай, зачем все, а, - спросила Баша, хотя, я уверена, она знала ответ, - народ твой звал войну. Мой народ не звал войну, он пришел. Твой народ сам позвал, иди русский сюда. Русский пришел. Где твой народ? В земле?! Бежал?! Русский пришел, всё отнял. Бежать с земля надо.
Ах, если бы я знала зачем, если бы смогла видеть будущее и показать, как киноЁ своим согражданам, жаждущим жить за чужой русский счет. Но, увы, мне этого не дано. Я только вздохнула, как бы отмечая вздохом свою беспомощность.
- Ты молодец, - похвалила меня Баша, - любил свою землю, научил меня. Много научил. Сильная ты. Я воюю, убивая врага. Ты мог проклять, а любил. Тут дом, хорошие люди. Моя земля нет дома. Решила, буду убить зверя тут. Девять дней Шамаш (не знаю, как перевести) читал, девять баранов кровь пил и сердце смотрел. А ты плакал и прощал. Это ашур, твой свет.
- Баша, скажи, ты правда думаешь, что пули, ГРАДЫ можно остановить магией, - грустно улыбнулась я, - это война.
- Ах (она снова что-то сказала по-своему, похоже, ругалась) силы обидеть хочешь. Нет, конечно, пули нет, мины нет. А вот посылает человек. Человек остановить надо. Я не могу, - она была в отчаянии, - там силы больше, плохой силы.Урарты уеду, будем хайям собирать, Шамаш плохой силе плохую силу дает. Твой ашур сказал, свет надо. Тебе знать дам, - махнула рукой, как повелительница, словно ставя точку или констатируя факт.
Я кивнула в ответ. Странно, а ведь она почувствовала опять и людей вокруг меня, и силу их света. Я не верю в магию, верю в любовь. Хотя нет, земля и любовь к земле - это высшая магия и большая сила. Только человек любящий свою землю может ее уберечь. А целую страну - любящий народ. Я всегда спорила с теми, кто меня обвинял, что, мол, надо русских ненавидеть, а ты о них с любовью пишешь, надо ополченцев проклинать, а ты в них что-то хорошее выискиваешь, а я не могу. Не могу переступить через себя. Я часто ненавидела врагов, свои поступки, себя, окружающих за их поступки, но это не приводило ни к чему хорошему.
Я вспомнила отца Михаила и монашенку Анастасию с Павловского женского монастыря, когда я попросилась к ним, чтобы залечить свои душевные раны. Как они опекали меня, отпаивали чаем. Наши вечерние беседы за вышивкой после молитвы. Я ведь тогда ожила, когда Анастасия начала читать свои стихи, рассказы о жизни, о Боге, светлые, как облака, через которые просвещается солнце. С тех пор слова "ненависть" нет в моем лексиконе и чувствах. Мир такой, какая ты.
Мы еще долго сидели с Башой, разговаривая о жизни, о вере. И она, и я знали, что видимся в последний раз, по-крайней мере здесь, в каменной мазанке колхозной бригады, под Королевскими скалами села Провалье.
Господи, как же больно терять дорогих людей, - горько думала я, отъезжая от дома Баши, - нелепо. Все здесь нелепо. Ассирийцы, живущие в каменных домах в степи Украины, огороженных плетнями с глиняной посудой и подсолнечником, сгоревшие остовы боевых машин, воронки от снарядов, блок-посты, комендантский час, радио в старых "Жигулях", голосящее "Союз нерушимый республик свободных". Перепутанные века, временные поля, что это? Где это? Неужели это моя жизнь?
Я хочу назад в Украину, в 2014, на работу, в конце концов. Блин, я хочу отпуск и море, планировать на осень поездку за грибами, болтать с кумой, листая какие-нибудь женские журналы о глупых, но безумно важных женских безделушках.
Машину вновь подкинуло на выбоине от снаряда. Приемник видно заклинило и "союз нерушимый" поперхнувшись замолчал. Дальше ехали в тишине. Попрощавшись еще раз с Маришкой и Иваном, накорябав на листке в блокноте адрес, телефон и е-м мы поехали домой.
Всю дорогу мы молчали. Я, погрузившись в свои мысли, переваривала, вспоминая, нашу встречу с Башой. Муж, видя, что я что-то обдумываю, не хотел мешать.
Она всегда давала мне повод задуматься, переосмыслить. Баша - философ. Ее знания, мудрость неисчерпаемы. Сколько от нее я узнала о вере, о Боге, наверное, больше, чем из проповедей в церкви. Это были древние знания тех, кто видел Христа, кто писал его слова на старом пергаменте, и прятал, спасая от пожаров и врагов.
- У страны должен быть сильный правитель, мудрый, гордый, как орел, как Урарты, как гора, - вспоминала я то, что сказала Баша, - тогда он сидит, как птица на высокой горе, и смотрит, чтобы враг не пришел и не обидел его народ. Россия - большой страна, а правитель мелкий, боится, в покорности страну видит. Сильный царь был в России, убили. Сильный царь всегда убит будет. Люди не любят сильных, слабые сильных боятся. Плохо хорошему правителю, когда мелкий народ, склочный, устает от такого народа и сам плохим становится. Хорошо плохому правителю, когда мелкий народ, можно стравить народ, народ будет драться и не увидит, что плохой у них правитель. Слабых людей больше, а сильный один. Люди всегда боятся сильных. Христа боялись за любовь. За любовь и убили. Когда любви много, любая сила захлебнется и война уйдет. Как побитый пес…
…Ночью мне приснился странный сон. Высокий зал с мраморными колоннами и резной мраморной лепниной на стенах, большая хрустальная люстра под свечи, мебель из красного дерева, камин обрамленный мраморными статуями, кованая решетка, паркетный пол из разных пород дерева, выложенный в геометрические узоры, чуть потрескавшиеся от времени картины в золотых рамах.
На стене огромное, просто в два роста, старое потемневшее зеркало в массивной золотой раме, украшенной вьющимися золотыми цветами. Я стояла в углу этого зала. Было темно, только лунный свет еле-еле пробиваясь сквозь гобеленовые шторы, освещая само зеркало и ковровую дорожку к нему. В зеркало смотрел Николай ІІ, вернее его призрак, так как лунные лучи полностью проходили сквозь него. Удивительно, но призрак отражался в зеркале. Я видела его грустные, красивые, серые глаза. Страха не было. Тихая грусть струилась во всем этом видении или чувстве. На зеркале отчетливо проступили контуры России. Он поднял прозрачную призрачную руку и коснулся её, как бы прощаясь. Зеркало звонко, словно выстрел, лопнуло, разорвав контур в трех местах, трещины рвали ртутную зеркальную поверхность и, видимо, еще болящую за государство душу расстрелянного русского царя. Он, резко повернувшись, зашагал по залу и вышел в открытую дверь, его чеканный шаг еще долго гулял эхом по всем комнатам.
Я думала, как мне выйти из зала, чтобы не встретиться с призраком, даже во сне мне было не по себе, как вдруг увидела, что в зеркале что-то еще шевелится. Я рискнула подойти поближе и, чуть приподнявшись на носочках, заглянула в него.
С той стороны, в комнате, вернее в отображенной зеркальной комнате, на полу в предсмертных муках корчился маленький человек, в дорогом костюме. Его узкое лицо было мертвенно бледным, почти восковым, маленькие глаза с расширенными предчувствием смерти зрачками, и рука, судорожно сжимающая сбившуюся ковровую дорожку…
...Война закончится. Баша, все же, знала как.
(часть из повести "Автобиография войны")
Умови використання матеріалів сайту
Використання матеріалів можливе лише за умови активного гіперпосилання на UaModna ( див. Правила* ). Для генерації коду посилання натисніть на кнопку
Думки, позиції, уподобання та заклики, опубліковані на нашому сайті, є власністю авторів і можуть не співпадати з поглядами редакції uamodna.com
Читати більше
Читати більше
Читати більше